Wiki English

Проблема переводимости

Вопросы для обсуждения:



1. Почему проблема переводимости имеет давнюю историю?
2. Какие древние тексты считались непереводимыми? Какие аргументы приводились в пользу данной концепции?
3. Каким образом гипотеза Сепира-Уорфа «подтверждает» концепцию непереводимости?
4. На чем основывалась концепция всепереводимости? Кто из известных переводчиков выступал в ее защиту?
5. Какие положения служат обоснованием концепции принципиальной (ограниченной, относительной) переводимости?
6. Как вы считаете, в пользу какой концепции можно отнести следующее высказывание Виссариона Григорьевича Белинского относительно перевода «Илиады» Гомера, осуществленного в XIX в. Николаем Ивановичем Гнедичем: «Никакое колоссальное творение искусства не может быть переведено на другой язык так, чтобы, читая перевод, вы не имели нужды читать подлинник; напротив, не читав творения в подлиннике, нельзя иметь точного о нем понятия, как бы ни был превосходен перевод. К «Илиаде» особенно относится эта горькая истина: только греческий язык мог выразить такое греческое содержание, и на всех других языках «Илиада» — засушенное тропическое растение, хотя и сохранившее, по возможности, и блеск красок и ароматический запах»?
7. Какие два типа ограничений, препятствующих полной переводимости, выделяет В.В. Сдобников?
8. Охарактеризуйте каждый из факторов, относящихся к первому типу.
9. Существуют ли на сегодняшний день произведения, считающиеся непереводимыми?

Литература:

1. Влахов С., Флорин С. Непереводимое в переводе. М.: Межд.отн., 1980.

2. Гарбовский Н.К. Теория перевода. – М.: Изд-во Моск.ун-та, 2007. – 544 с.
3. Комиссаров В.Н. Теория перевода (лингвистические аспекты). – М.: Высш.шк., 1990. – 253 с.
4. Петрова О.В. Переводимо или непереводимо?// Проблемы языка, перевода и межкультурной коммуникации: Сб.науч.тр. Н.Новгород: НГЛУ им. Н.А. Добролюбова, 2002. – С.159-168.
5. Ревзин И.И., Розенцвейг В.Ю. Основы общего и машинного перевода. М.: Высшая школа, 1964. – С.68-76.
6. Сдобников В.В., Петрова О.В. Теория перевода. М.: АСТ: Восток Запад, 2006. – 448с.
7. Семко С.А. Роблемы общей теории перевода. Таллинн: Валгус. 1988. — .С. 87-117.
8. Федоров А.В. Основы общей теории перевода (лингвистические проблемы) – СПб.: Филологический факультет СПбГУ, 2002. – 416 с.
9. Швейцер А.Д. Теория перевода: статус, проблемы, аспекты. – М.: Наука, 1988. – 215 с.
10. http://forum.sufism.ru/index.php?topic=234.0

Материалы и задания для самостоятельной работы:

В.А. Разумовская Изоморфизм поэтического текста и проблема переводимости// Russian Language and Literature Studies Серия № 21, 2008 № 3 С.42-46.

Переводоведение обладает рядом универсальных инвариантных категорий и понятий, присущих любой науке и делающих его одной из областей научных знаний. Однако несомненной отличительной особенностью науки о переводе является определенная парадоксальность ряда присущих ей категорий, возникающая как раз в области пересечения теоретических воззрений на переводческие процессы (а также виды, типы, приемы, техники, механизмы) и практической деятельности переводчиков. История переводческой практики, вероятно, берущая свое начало со времен, непосредственно следующих за возникновением и расселением человека, и получившая бурное развитие с возникновением мирового многоязычия, является неоспоримым доказательством возможности осуществления перекодировки языковой информации в переделах естественных (а в настоящее время и искусственных) знаковых систем. Параллельно с практикой перевода и на ее основе формировалась теория перевода, также имеющая достаточно долгую историю становления и развития. Первые теоретические рассуждения по проблемам перевода мы находим в работах ученых Античного мира, переводческих школ Арабского мира, Китая. На начальном этапе своего развития теория перевода формировалась преимущественно на материале опыта переводов сакральных текстов. Наиболее известными и признанными считаются теоретические воззрения С. Иеронима, сформулированные им в начале 5 веке н.э. на основе практического материала перевода Библии (Нового Завета) на латинский язык (Vulgate). До настоящего момента остается малоисследованной шумеро-аккадская переводческая традиция, существовавшая уже в третьем тысячелетии до нашей эры. Перевод не только неразрывно сопровождал человеческую цивилизацию, но и в определенном смысле был двигателем цивилизации, обеспечивая информационный обмен между индивидами и целыми народами. Все история человеческой коммуникации убедительно доказала, что перевод возможен.

И все же одним из «вечных» вопросов теории перевода всегда являлся вопрос о принципиальной возможности перевода, вопрос о переводимости. Данной проблеме посвящены многочисленные специальные исследования, предпринятые в различное время и в рамках различных переводческих традиций. Но окончательного однозначного ответа на данный вопрос очень долго не было найдено. Сказанное выше можно проиллюстрировать только одним ярким примером. В известной работе С. Басне и А. Лефевра, опубликованной уже после смерти А. Лефевра, вопрос о принципиальной переводимости определяется как вопрос «несообразный», «абсурдный» («preposterous») (Bassnett, Lefevere 1998). Исследователи отмечают, что только в последнее время данный вопрос определенным образом видоизменился и на настоящий момент (момент публикации книги в 1998 году) может быть сформулирован следующим образом: «Почему Вы заинтересованы в одобрении или неодобрении возможности того, что происходило и продолжает происходить практически во всем мире вот уже, по крайней мере, в течение четырех тысяч лет».(Bassnett, Lefevere 1998: 1) Одна из удачных попыток рассмотрения и решения проблемы лингвистической непереводимости была представлена в работе Дж. Кэтфорда.(Catford 1965).

На современном этапе развития науки о переводе можно выделить две основных области деятельности практиков и теоретиков перевода, где вопрос о принципиальной переводимости до сих пор не утратил своей остроты и актуальности. Одной из них является область машинного перевода, имеющая сравнительно короткую, но бурную историю существования. Другой областью перевода, где проблема переводимости неизменно возникает, несомненно, является область поэтического перевода, что и составляет предмет нашего исследования.

Сомнения теоретиков и практиков поэтического перевода в принципиальной переводимости поэтических текстов объясняются очевидными особенностями текстов такого рода. И, прежде всего, особенностями функционального плана. Одной из ведущих функций поэтического текста выступает эстетическая функция, реализация которой направлена на возвышение реальности, отраженной в сообщении, на придание ей поэтической окраски.(Кожевникова 1992; Ковтунова 1986; Григорьев 1979) Эстетическая функция призвана служить целям удовлетворения эстетических чувств адресата сообщения. И здесь на первое место выдвигаются формальные (и, прежде всего, звуковые) характеристики художественного текста. К звуковым эффектам можно отнести ономатопею, аллитерацию, ассонанс, рифму, размер, интонацию, ударение. При переводе экспрессивных текстов, в особенности текстов поэтических, очень часто наблюдается «конфликт между экспрессивной и эстетической функцией («правдой» и «красотой») – между полюсами уродливого буквального перевода и красивого вольного перевода». (Newmark 1988: 42) В «бессмысленной» поэзии звуковой эффект является более важным, чем смысл. В детской поэзии и в рафинированной (art-for-art) литературе конца 19 века (Т. Готье, П. Верлен) эвфоническая «красота» предшествует «правде».(Levy 1969) Таким образом, важнейшей чертой поэтического художественного текста, в отличие от текста прозаического, является тесная связь его формы (звуковой, метрической) и содержания (смыслового, стилистического и прагматического). Поэтическая ткань характеризуется предельной концентрацией семантической плотности и представляет непрерывный поэтический дискурс. Особенность языковой ткани поэтического текста образно описал М.М. Бахтин: «Только в поэзии язык раскрывает все свои возможности, ибо стороны его напряжены до крайности; поэзия как бы выжимает все соки из языка, и язык превосходит здесь себя самого». (Бахтин 1975: 46) Существует описание различных видов информации, заложенной в завершенном поэтическом тексте. Передача информации в данном случае происходит в рамках опосредованного коммуникативного акта. Вербальная коммуникация, осуществляемая посредством художественного произведения, определяется в специальной литературе как вербально-художественная коммуникация, а вербально-художественная коммуникация, осуществляемая посредством поэтических текстов, – это поэтическая коммуникация, подразделяемая в свою очередь на два подвида: смысловую и эстетическую. (Гончаренко 1999: 109) Эстетическая коммуникация и предполагает, прежде всего, передачу в коммуникативном акте информации эстетического типа.

Все сказанное выше свидетельствует о том, что информация поэтического текста представляет собой сложный комплекс. В поэтическом тексте информационный комплекс передается посредством ритмической, фонетической и семантической систем, элементы которых функционируют в условиях поэтического контекста. Рассмотрение поэтического текста в переводческом аспекте предполагает, прежде всего, преодоление трудностей, обусловленных сверхсвязанностью и сверхсемантизацией всех элементов поэтического текста, принадлежащих к различным языковым уровням: от фонологического до текстологического. Тесная связь и взаимообусловленность формальных и содержательных параметров поэтического текста имеет своим результатом их изоморфизм. Таким образом, эстетическая функция поэтического текста реализуется на основе изоморфизма формы и содержания подобного рода текстов. Именно изоморфизм формы и содержания придает такого рода тексту «музыкальную тональность» или так называемый «внутренний ритм». (Raffel 1991: 95) Другой важной характеристикой поэтического текста является коннотативная окрашенность, доминирующая над исконной денотативностью текста, (Bassenett 1996: 81-109) что также является прямым следствием неразрывного единства формы и содержания поэтического текста.

В наиболее обобщенном виде задача переводчика поэтического текста традиционно определяется как передача формы и содержания поэтического произведения исходного языка и создание в переводном языке поэтического произведения – продукта. Столь трудная задача породила идею о принципиальной непереводимости поэтического текста. Отражение данной идеи можно найти в работах В. Набокова. (Nabokov 1955) Р. Якобсон также считал, что все поэтическое искусство технически непереводимо, перевод является только соответствующей интерпретацией единицы чужого кода, и эквивалентность в данном случае невозможна. (Jakobson 1959: 232-239) Рассуждая о крайних случаях переводческих трудностей, Г. Рабасса также затрагивает проблему непереводимости и, прежде всего, проблему непереводимости текста поэтического. Г. Рабасса пишет, что перевод никогда не является воспроизведением, копией оригинала. И именно невозможность передачи при переводе некоторых характеристик оригинального текста делает в первую очередь непереводимыми тексты поэтические. Поэтические тексты еще более являются удаленными от воспроизведения в другом языке и в другой культуре, чем любые другие тексты. (Rabassa 1984: 21-29) В своих рассуждениях о переводимости поэтических текстов Г. Рабасса идет вслед за рассуждения выдающегося американского поэта Р. Фроста и приводит его образное сравнение перевода со своего рода пробным камнем для определения поэзии: поэзия – это то, что в переводе теряется. (Rabassa 1984: 24)

Другие лингвисты и переводчики не разделяют столь категоричной точки зрения на проблему поэтического перевода, но признают невозможность передачи без потерь из языка–источника в язык-перевод всех содержательных и формальных характеристик исходного поэтического текста и, что является еще более трудным, изоморфизма поэтического текста-оригинала. П. Ньюмарк обращает внимание на то, что переводческие проблемы возникают именно в том случае, когда внимание переводчика должно быть одинаково сосредоточено как на форме, так и на содержании переводимого сообщения. (Newmark 1988: 162) То есть опять происходит возвращение к пониманию того, что наибольшую трудность в поэтическом переводе составляет передача изоморфного комплекса исходного текста.

Анализируя примеры поэтического перевода, исследователи неизбежно приходят как к необходимости определения явлений, которые лежат в основе эстетизма исходного поэтического текста и делают данный текст фактом поэзии, так и к необходимости поиска переводческих механизмов, и методик, которые бы позволили сохранить поэтическое своеобразие исходного текста в тексте переводном.

Таким универсальным явлением, как мы уже отмечали выше, выступает изоморфизм, на обязательность которого настойчиво обращают внимание как исследователи языка поэзии,(Караулов 1996:87) так и специалисты в области перевода.(Найда 1977; Казакова 2001: 278-279) Ю. Найда считал, что основным принципом, которым следует руководствоваться при рассмотрении закономерностей поэтического перевода и установления истинности переводного текста по отношению к тексту исходному, является принцип изоморфизма,(Найда 1977) Если быть более точным, то при поэтическом переводе исследователь имеет дело с тремя видами изоморфизма: внутритекстовым изоморфизмом текста-оригинала, внутритекстовым изоморфизмом текста-перевода и межтекстовым изоморфизмом оригинала и перевода. Внутритекстовый изоморфизм можно определить как статический тип изоморфизма, поскольку он является обязательным параметром как оригинального поэтического текста, возникшего в результате творческого процесса его автора, так и текста переводного, являющего результатом творческого процесса автора и творческого процесса переводчика. Межтекстовой изоморфизм (или если быть более точным – изоморфизм межъязыковой) может быть определен как изоморфизм динамический или процессуальный, так как он непосредственно ориентирован именно на процесс поэтического перевода, поиск изоморфных соответствий между текстом-оригиналом и текстом-продуктом. Поскольку и практически и гипотетически может существовать бесконечное множество переводных вариантов исходного оригинального текста, то межтекстовой изоморфизм и призван описывать поиск установления закономерных соответствий в целях создания оптимального поэтического перевода. Очевидно, что оптимальный перевод может быть создан только в одном синхронном плане. Взгляд на поэтический перевод с учетом диахронии потребует создание новых вариантов поэтического перевода (при условии востребованности оригинального поэтического произведения в соответствующий временной период). Комплексное исследование всех видов изоморфизма находится еще в начале пути. Однако изучение изоморфных явлений различных языковых уровней уже дало интересные результаты. Необходимо отметить, что изоморфный подход к проблемам поэтического перевода может быть эффективным при учете не только инвариантных особенностей поэтического текста, но и при признании факта существования поэтических текстов различных видов. Одну из возможных типологий мы находим у Э. Понда, который считал, что, являясь особой художественной формой, поэзия не является абсолютно гомогенным явлением. Так, в любой литературе можно обнаружить, по крайней мере, три вида поэзии. Первый вид определяется как мелопея (“melopoeia”). В поэтической ткани данного вида слова перегружены музыкальными свойствами, что определяет форму значений. Данное музыкальное качество крайне редко поддается переводу, хотя некоторые переводческие находки иногда бывают возможны. Второй вид – фанопея (“phanopoeia”) – предполагает создание языкового образа и является, по мнению Э. Понда, самым удобным для перевода (примером могут служить переводы китайской и японской поэзии). Логопея (“logopaeia”) представляет третий вид поэтической ткани, в котором доминирует словесное значение. Третий вид крайне труден для перевода, но поддается парафразе. (Pound 1954: 15-40)

Гипотетически можно предположить, что поэтический текст является открытой системой и, как следствие этого, его и необходимо переводить как систему открытую, и создавать в процессе перевода вторичный поэтический текст, который в свою очередь тоже должен являться открытой системой, позволяющей читателю перевода делать различные интерпретации данного текста. Категориальная интерпретационность поэтического текста уже может служить аргументом в пользу его принципиальной переводимости. Справедливости ради следует признать, что степень открытости поэтического текста может быть различной.

Так в статье Дж. М. Маклина, посвященной проблемам декодирования произведения А. Рембо «Devotion» (prose poem), выражается уже ставшим распространенным мнение о том, что поэзия работает не на уровне вербального значения, а что она призвана обращаться ко всем человеческим чувствам.(Macklin 2005: 81-96) Именно А. Рембо удается создать особенный поэтический язык, который очень трудно поддается исследованиям переводчиков и «дешифровальшиков» поэтических текстов. Тест произведения А. Рембо называют загадочным текстом (enigmatic text). Дж. М. Маклин образно определяет тексты А. Рембо как герметические, плотно закрытые для декодирования. Используемая А. Рембо поэтическая форма (форма прозы), позволяет поэту освободиться от жестких правил, ассоциирующихся с просодией, и свободно играть языковыми средствами для создания ассоциаций, сопоставлений, словесных формул. У А. Рембо происходит освобождение смысла, выход этого смысла за переделы традиционной формы, но и одновременно происходит обретение данным смыслом новой формы, формы, изоморфной поэтическому смыслу А. Рембо. Переводчик творчества А. Рембо на английский язык Мартин Сорель считает, что самое большое влияние, которое поэт оказал своим произведениями на сюрреализм — это ниспровержение синтаксиса, грамматики, формы и образа. Можно предположить, что данное ниспровержение имеет своей целью создание нечто нового, в котором форма и содержание тесно связаны воедино, и это новое является изоморфным поэтическим явлением.

Принимая во внимание давнюю дискуссию исследователей об интерпритационности или имитационности поэтического перевода, приведем точку зрения Дж. Холмса. Ученый пишет, что настоящая переводная поэзия имитационна, поскольку в результате перевода поэтического текста возникает новое произведение, вдохновленное оригинальным поэтическим произведением, стихотворный перевод он называет метапоэмой.(Holmes 1970) С другой стороны, Дж. Холмс считает стихотворный перевод лежит на оси пересечения интерпретации и имитации. Созданная стихотворная метопоэма не является единственно возможной и окончательной и переводчик (или другие переводчики) могут создавать (и создают) последующие переводные версии оригинала в надежде создать «идеальный перевод». Следствием неисчерпаемости оригинала настоящего поэтического текста являются его полилингвальные варианты.
Таким образом, признавая реальные трудности поэтического перевода, обусловленные структурной и содержательной спецификой поэтической ткани, можно дать положительный ответ на возможность поэтического перевода. Создание поэтических переводов высокого качества возможно с учетом новых переводческих операторов, одним из которых может выступать изоморфизм.

Контрольные вопросы и задания:

1. Какой позиции относительно проблемы переводимости/ непереводимости придерживались С. Басне и А. Лефевр?
2. Почему вопрос о переводимости до сих пор остается актуальным? Какие области перевода он затрагивает в большей степени?
3. На чем основываются сомнения теоретиков и практиков поэтического перевода в его принципиальной переводимости?
4. Какие языковые средства актуализируют доминантную – эстетическую информацию?
5. Почему коннотативное значение является важным для поэтического текста? В каких типах текстов коннотативное значение также занимает ведущую позицию? С чем это связано?
6. Что в ходит в основную задачу переводчика поэтического текста? Каким образом это связано с проблемой переводимости поэтического текста? Приведите мнения исследователей по этому поводу.
7. Что входит в понятие «изоморфизм поэтического текста»? Какие виды изоморфизма выделяют исследователи? Раскройте сущность каждого из них.
8. Каким образом изоморфный подход может помочь в решение проблем поэтического перевода?
9. Какой вид поэтического текста, по мнению Э. Понда, легче всего поддается переводу? Обоснуйте.
10. Что такое «степень открытости поэтического текста»?
11. Как вы считаете, существование многоязычных версий одного поэтического текста является доказательством его принципиальной переводимости или наоборот, свидетельствуют о непрекращающихся попытках найти идеальный перевод, т.е. о его непереводимости?

А.В. Смирнов Можно ли строго говорить о непереводимости?// Гуманитарные чтения РГГУ — 2009: Теория и методология гуманитарного знания. Гуманитарное знание и образование: Сб. материалов. М.: РГГУ, 2010, стр. 37-54

Ключевым в названии доклада является слово «строго». Можно ли говорить о непереводимости строго — вот вопрос, который я хочу поставить.

Что значит «строго»? Я предложу так понимать это слово. Мы говорим о чем-то строго, если можем это предъявить другому, то есть объективировать, в каком-то смысле указать на это пальцем, сказав об обсуждаемом предмете: «Вот оно»; иначе говоря, если мы можем устранить сомнения в объективности того, о чем говорим.

Можно ли в таком смысле говорить о непереводимости? Может ли непереводимость быть понята не как некая «трудность», как о том говорила в своем докладе Наталия Сергеевна Автономова, трудность, которая заставляет нас вновь и вновь возвращаться к данному тексту и предлагать всё новые варианты перевода; может ли непереводимость быть понята как абсолютная, то есть как то, возвращаться к чему в попытке найти подходящее решение не только не нужно, но и нельзя? Допустимо ли говорить о непереводимости как об абсолютном препятствии, которое можно лишь обойти, но не преодолеть?

В соответствии с исходной установкой будем понимать строгий разговор о непереводимости как такой, который объективно предъявляет непереводимость. Но что значит «объективно предъявить»? Пытаясь развернуть это понятие, мы начинаем движение к тому, что называют реальностью, или внешним, объективным миром. Поясню это на примере соотношения понятий «переводимость» и «непереводимость».

Стремясь строго зафиксировать переводимость, мы делаем это, как правило, так. Мы предъявляем некий предмет и говорим (к примеру): по-английски это называется computer, по-русски — «электронно-вычислительная машина», а по-арабски — ’а?ла х?а?сиба. Данные слова и словосочетания являются переводом друг для друга, поскольку соотносятся с некоторой реальностью, причем эту реальность мы можем точно и строго предъявить как их общий эквивалент. Далее, наряду с переводимостью можно зафиксировать и непереводимость, потому что слово computer имеет одни коннотации, а словосочетания «электронно-вычислительная машина» и ’а?ла х?а?сиба — другие. Непереводимость уходит в область соозначений, чего-то психического, связанного с нашим сознанием и опытом, причем часто именно с индивидуальным, неповторимым опытом, то есть с чем-то необъективируемым, что очень плывуче и меняется от человека к человеку. Однако предмет, на который указывают эти слова, не меняется от человека к человеку, и в этом смысле переводимость устанавливается строго, тогда как непереводимость оказывается связанной с индивидуальным сознанием и психикой, с чем-то зыбким, а значит, не строго устанавливаемым.

Так обычно понимают соотношение понятий «переводимость» и «непереводимость». Конечно, это не более чем схема, но она улавливает стержень проблемы. Мой вопрос
заключается в том, можно ли о непереводимости говорить строго, то есть можно ли её объективировать.

Конечно, я не стал бы тратить столько времени на введение этого вопроса, если бы не предполагал положительный ответ на него. Я рассмотрю три случая, которые свидетельствуют о необходимости именно такого решения. Первый касается того, что называют языковым мышлением, второй развивает полученные результаты для теоретического мышления, а третий показывает их значение для выстраивания целостного тела культуры.

Но прежде чем сделать это, отмечу следующее. Трактуя переводимость как нечто объективируемое, точно устанавливаемое, а непереводимость — как нечто связанное с коннотациями, с личным опытом и так далее, мы тем самым выстраиваем классическую философскую оппозицию «бытие-сознание». Переводимость выступает как объективно устанавливаемая, как что-то, имеющее отношение к бытию, а непереводимость — как то, что имеет отношение к сознанию. В самом деле, бытие-то ведь должно быть единым для всех нас, а значит, мы всегда должны иметь возможность отослать к реальному миру как общему эквиваленту разных слов. Неважно, на каком языке говорит человек, объективный мир от этого не меняется и остается одинаковым для всех. Поэтому, конечно, переводимость между разными языками всегда должна иметь место, поскольку эти языки — человеческие и поскольку они отсылают к единому миру. Вот почему непереводимость, то есть невозможность установить эквивалентность языковых единиц, обычно связывают с невозможностью отослать к чему-то объективному и одинаковому для всех, то есть с чем-то сугубо индивидуальным. Так обычно представляют дело; но если окажется, что и непереводимость может быть зафиксирована строго, то есть объективно, это будет означать, что должно быть пересмотрено традиционное, прочно укрепившееся в философии и древнее как сама она представление о единстве мира и о том, как именно это единство может мыслиться.
Перейдем теперь к первому примеру. Он очень прост, и его сложность для восприятия заключается лишь в том, что в нём участвует арабский языковой материал. Но эту сложность нельзя устранить, поскольку основной тезис моего доклада (а именно, что о непереводимости можно говорить строго) связан с необходимостью обратиться к арабскому языковому и теоретическому мышлению.

Пусть я выступаю перед аудиторией с докладом, стоя за трибуной. Это значит, что «я стою». По-английски в такой ситуации мы скажем I am standing, а по-арабски то же самое выразим так: ’ана? ва?к?иф.

Что это значит? Тому, кто не знает арабского языка, предложу перевод: «Я [стоящий]». Разберем его пословно. Слово ’ана? эквивалентно русскому «я», а ва?к?иф передано словом «стоящий», которое взято в квадратные скобки. Они призваны выразить сомнение в том, что слово «стоящий» является переводом для ва?к?иф.
В каком смысле можно выражать такое сомнение? Открыв словарь, увидим, что глагол вак?афа означает «стоять», и это действительно так. Откуда же наше сомнение? Когда студенты учат арабский язык и им объясняют форму ва?к?иф, то обычно говорят, что это — действительное причастие глагола вак?афа «стоять», то есть то, что должно соответствовать русскому «стоящий». Правда, по-арабски, в сочинениях арабских грамматиков эта форма называется «имя действователя», но на это, как правило, обращают внимание лишь при объяснении особенностей классической арабской грамматической теории и забывают, переходя к практическому обучению арабскому языку: тут в дело идет отождествление ва?к?иф с русским причастием.

Но давайте обратим внимание вот на что. Слово «стоящий» в русском языке имеет альтернативу. Можно сказать «я стоящий», а можно — «я постоявший». Иначе говоря,
причастие всегда бывает совершенного либо несовершенного вида, указывая либо на завершенность, либо на незавершенность действия. Мы не можем в русском выбрать форму, которая не указывала бы ни на одно из двух.

Это первое. И второе: указывая на завершенность действия, мы тем самым указываем на прошедшее время. Если сказать «я постоявший», это означает, что я был стоявшим и что речь идет о прошедшем времени. Если сказать «я стоящий», это будет значить, что я стою сейчас и потому указывать на настоящее время. Иначе говоря, причастие в русском языке указывает на время.

Между тем арабское ва?к?иф не указывает на время никоим образом. Оно не указывает ни на совершенность, ни на несовершенность действия и, следовательно, не указывает по импликации ни на какое время — ни на настоящее, ни на прошедшее. Это означает, что в арабской фразе ’ана? ва?к?иф вообще нет семантики времени. А в русской — есть. Именно поэтому слово «стоящий» я беру в квадратные скобки, выражая сомнение в том, что этим русским причастием можно перевести арабское слово ва?к?иф в этой фразе.

Могут возразить: разве это означает, что фраза ’ана? ва?к?иф непонятна вследствие рассмотренных особенностей формы ва?к?иф? В конце концов, если некто стоит на трибуне и говорит ’ана? ва?к?иф, слушатель прекрасно понимает, что речь идет о настоящем времени, даже если в этой арабской фразе отсутствует семантика времени.

Это, безусловно, верно; более того, арабский язык предоставляет все необходимые средства, чтобы при желании говорящий мог точно указать на время. Для этого достаточно употребить не имя действователя (ва?к?иф), а глагол (вак?афа), который точно укажет на время. Но я говорю не об этом. Мой тезис заключается не в том, что арабский язык целиком отличается от русского в рассматриваемом отношении и что нет никакой возможности найти «точки соприкосновения» между ними. Дело вовсе не в этом. Дело в том, что есть точки несоприкосновения, то есть такие моменты, в которых языки ведут себя принципиально различным образом, так, что между ними нельзя найти контакт. В таких моментах, которые я называю моментами контраста, языки демонстрируют несводимые один к другому способы осмысления мира.

Воображаемый оппонент продолжит свое возражение. Пусть мы обнаружим между языками точки несоприкосновения, назовем их точками контраста и объявим точками непереводимости. От этого соотношение между переводимостью и непереводимостью не изменится: оно останется таким же, как было обрисовано в начале доклада. Переводимость фраз «я стоящий» и ’ана? ва?к?иф будет обеспечена отсылкой к одному и тому же событию объективного мира (событию «стояния на трибуне»), тогда как непереводимость останется в области ментального, поскольку будет связана с тем, что в сознании арабского оратора отсутствует временна?я семантика, а в сознании русскоязычного она присутствует. Прибавим к этому тот факт, что по-арабски при желании все же можно ввести во фразу все необходимые временны?е значения, употребив глагол вместо имени действователя. Это доказывает, что для человека, произносящего арабскую фразу ’ана? ва?к?иф, указание на время попросту не нужно, поскольку он и его адресат и так понимают, о чем идет речь. А то, «о чем» идет речь, однозначно задано как ситуация «стояния на трибуне»… и так далее: наш оппонент замыкает круг доказательства отсылкой к объективному миру, однозначность фиксации которого обосновывает переводимость вопреки всем контрастным расхождениям языков.

Заметим, что этот аргумент имеет силу лишь потому, что оппонент принимает как само собой разумеющуюся однозначность отсылки к данной конкретной ситуации объективного мира. Он не сомневается, во-первых, в том, что эта ситуация является чем-то одним, некой однозначной данностью, к которой одинаково отсылают обе фразы, русская и арабская. Поэтому, во-вторых, он вынужден рассуждать очень грубо, считая, будто описать эту однозначную данность можно как угодно: то ли словами «я стою на трибуне», то ли фразами вроде «мое стояние на трибуне», «ситуация моего стояния на трибуне». Для него «я стою» и «мое стояние» — одно и то же, поскольку различие слов не имеет значения, ибо отсылают они к одному и тому же.

Нетрудно видеть, что эта аргументация представляет собой круг. Оппонент утверждает, что арабское ’ана? ва?к?иф и русское «я стоящий» переводимы, поскольку отсылают к одной и той же ситуации, и хотя описать эту ситуацию можно по-разному («я стою» и «мое стояние» — это описание выполнено уже на одном языке, в данном случае на русском), различие словесных выражений не имеет значения, поскольку все они отсылают к одной и той же ситуации. Но я ведь и спрашиваю, имеет ли значение тот факт, что один язык обходится без семантики времени, тогда как другой вынужден ее вводить, — а оппонент отвечает, что это не имеет значения, поскольку, независимо от наличия или отсутствия этой семантики, тот «фрагмент» объективного мира, к которому отсылают две фразы, один и тот же. Однако смысл моего вопроса заключается именно в том, действительно ли «ситуация» объективного мира однозначно фиксируется средствами того или другого языка, действительно ли ситуация одна и та же независимо от того, мыслим мы ее по-русски как разворачивающуюся во времени, или по-арабски как зафиксированную вне времени. Какие основания, кроме слепой веры, мы имеем для того, чтобы игнорировать эти различия и утверждать, что «внешний мир» один и тот же в обоих случаях? Однозначность отсылки к объективному миру, лежащая в основании веры в переводимость двух фраз, сама оказывается под вопросом, и оппонент не снимает его, а лишь догматически заявляет, что на него можно не обращать внимания. Вопрос о переводимости он подменяет вопросом о «понятности»; однако действительно ли понята арабская фраза, можно установить лишь на основании ее переводимости, но никак не наоборот. (Я уж не говорю о том, что понятость надо отличать от понятности: второе может быть иллюзией, вовсе не снимаемой тем, что такая мнимая понятность будет лежать в основании коммуникации.)

Продолжим исследование переводимости фразы ’ана? ва?к?иф. Возьмем английский герундий. Может быть, ва?к?иф можно перевести словом standing? Ведь standing тоже не указывает на завершенность или незавершенность действия и, следовательно, не указывает на время.

Это верно, и если бы мы устанавливали переводимость на уровне слов, а не высказываний, то на заданный вопрос надо было бы дать положительный ответ. Но ведь единицей речи не является слово; минимальная единица речи — высказывание. Мы не говорим словами; мы говорим предложениями, даже если некоторые из них состоят из одного слова. По-английски нельзя сказать I standing. Если бы это было возможно, то в такой фразе действительно не было бы указания на время. Но мы обязаны сказать (к примеру) I am standing и, следовательно, выбрать один из нескольких вариантов: I am standing, I was standing и т.д.

Однако в арабском эта многовариантность отсутствует. Ее нет именно потому, что нет указания на время, а в русском и английском такое указание не может быть изъято из фразы. В данном случае в английском оно встроено в связку, без которой не выстраивается фраза.

А как обстоит дело с арабской связкой? В арабском, как и в русском, связка обычно не употребляется, но, как и в русском, её можно восстановить. Каким же образом восстанавливается арабская связка? Оказывается, она восстанавливается так: ’ана? хува ва?к?иф «я он [стоящий]». Слово хува — это местоимение третьего лица «он», выступающее в роли связки. В предлагаемом переводе слова? «я он» даны без квадратных скобок, поскольку это действительно эквиваленты соответствующих арабских слов, тогда как слово «стоящий» придется оставить в квадратных скобках, потому что его эквивалентность слову ва?к?иф по-прежнему не достигнута. Ведь восстанавливая связку в арабской фразе, мы опять-таки не указываем на время, поскольку употребляем местоимение, лишенное темпоральной семантики.

Суммируем сказанное. Приведенный пример показывает, что арабскую фразу ’ана? ва?к?иф нельзя перевести на русский или английский язык. Почему? Потому что в процессе перевода мы обязаны выбрать один из альтернативных вариантов, который будет содержать указание на то или иное время, прошедшее или настоящее. В арабском такого указания нет в принципе. Приведенный пример является примером абсолютной непереводимости. Это означает, что никакими средствами русского или английского языка мы не можем передать то, что сказано в арабской фразе.

Слова «то, что сказано» нуждаются в пояснении. Чем является «то, что сказано»? С одной стороны, высказано нечто содержательное: передана информация о том, что кто-то стоит, что имеет место чье-то стояние. С другой стороны, мы узнали, что это содержание может быть передано с обязательным указанием на время, а может быть передано и со столь же обязательным отсутствием такового. Я утверждаю, что эти две стороны, содержательная и логическая, неотъемлемы одна от другой: имеет место логико-содержательностная соотнесенность. Ведь отвечая на собственный вопрос о том, какое содержание высказано в двух фразах, я был вынужден дать фактически два ответа, указав в первом случае на действие, протекающее во времени, а во втором — на процесс, осуществляющийся вне времени. Меняя логику (обязательность указания/неуказания на время), нам приходится модифицировать и содержание. Содержательность сплавлена с логикой, и несовпадение второй означает и несовпадение первой.

Этим строго, то есть объективно, установлен факт непереводимости. Вопрос, задавший тему нашего рассуждения, получил положительный ответ. Непереводимость между арабским, с одной стороны, и русским и английским — с другой, показана не как субъективная трудность, а как, во-первых, объективное, а во-вторых, непреодолимое препятствие. Можно объяснить его наличие и характер непреодолимости, не его нельзя сгладить.

Объективность, о которой идет речь, связана с устройством рассматриваемых языков. Имеет ли установленный факт непереводимости какое-либо значение за пределами языковой сферы? Сигнализирует ли эта непереводимость о чем-либо в строении мира и в устройстве мышления, а не только в строении языков?

Отсутствие указания на время в рассмотренной арабской фразе не является маргинальным фактом; напротив, оно ведет в самую сердцевину арабского языкового и, далее, теоретического мышления. Дело в том, что арабское мышление процессуально, в отличие от субстанциального мышления, выработанного греками и составившего основу западной цивилизации.

Процессуальность и субстанциальность. Субстанциальность, характерная для греков и для западного мышления, и процессуальность, характерная для арабского мышления. Что здесь подразумевается? Эту тему можно разворачивать очень подробно, поэтому я ограничусь основной линией, жертвуя нюансами и представляя ее по необходимости схематично.

Для греческого мышления основная оппозиция — бытие/становление. Бытие связано с неизменностью и истинностью вещи, с тем, что? есть вещь как таковая, сама по себе. Истина здесь — это истина ставшей, бытийствующей вещи, истина, схватываемая в идее. А что такое становление и почему оно находится в оппозиции к бытию? Потому что оно связано со временем. (Заметим: мы возвращаемся к понятию времени.) Становление — это изменение во времени.

Это крайне важно. Это означает, что для греческого мышления и для мышления тех культур, которые наследуют ему, время связано с изменением и, следовательно, с неистинностью, с нефиксированностью. Ведь истина фиксирована и неизменна, а потому вынесена за пределы времени. Погруженное в поток времени изменяется, и никакую вещь нельзя схватить в ее истинности, не поднявшись над этим потоком. Субстанциальное мышление понимает процесс как изменение во времени, как нечто противоположное субстанциальной и вневременной фиксированности.

В отличие от этого арабское языковое и теоретическое мышление понимает процесс как вынесенный за пределы времени. Процесс не «протекает» во времени. Поэтому я и говорю, что отсутствие указания на время в рассмотренном простеньком примере является не маргинальным фактом, а, наоборот, фактом фундаментальным и центральным.

Можно ли средствами русского языка схватить то, что подразумевает арабское языковое и теоретическое мышление? Можно ли получить доступ к процессу как вневременному, а не связанному с изменениями во времени? Конечно. «Стояние», «говорение», «хождение» и прочие обозначения процессов в русском не связаны с указанием на время и не имеют временно?й семантики. Русский язык дает возможность прикоснуться к тому, как устроено арабское языковое мышление.

Однако это прикосновение останется не более чем намеком: мы получим об этом теоретическое представление, но не сможем перестроить свое мышление с тем, чтобы оно соответствовало так понимаемой процессуальности. Точно так же рассказ о неведомой стране не обретет для нас плоть и кровь, пока мы лишены опыта пребывания в ней. Если «мышление» в русском языке не имеет семантики времени, то «мыслящее» и «мыслимое» уже наделены ею. В арабском же вся аналогичная тройка: имя действующего, процесс и имя претерпевающего, — не указывает на время. (Заметим, что именно процесс, выражаемый в арабском масдаром, а не действие, выражаемое глаголом, соединяет действующее и претерпевающее.) Процесс «стягивает» действующее и претерпевающее, и вся эта процессуальная среда целиком оказывается для арабского мышления вне времени. Именно в процессуальности оно находит фиксированность, неподверженность временны?м изменениям и, следовательно, истинность. Мир для арабского языка и арабского мышления состоит не из субстанций, а из процессов. (Надо помнить, что процесс принципиально отличается от действия: действие встроено в поток времени, а выражающий его глагол указывает на время, тогда как процесс — вне времени.)

Итак, для арабского мышления истинность связана с процессуальностью. Отсюда имеются очень интересные выходы на то, как организовано арабское теоретическое и, в частности, философское мышление, но ничто из этого я не могу здесь разворачивать. Вместо этого я приведу второй из обещанных примеров, который позволит выйти за пределы фактов языка и поставить вопрос о том, как устроен объективный, внешний для нас мир.

Движение всегда представляло и до сих пор представляет собой загадку. Парадоксы, связанные с движением и выраженные в знаменитых зеноновских апориях, так и остаются парадоксами. Ранние арабские мыслители, мутазилиты, также задумывались над тем, что такое движение. Рассмотрим, как они его мыслили.

«Движение» по-арабски выражается словом х?арака, которое служит вторым элементом названной парадигмальной тройки «имя действующего / процесс / имя претерпевающего». Для арабского языкового мышления движение — это процесс, предполагающий две стороны, действующую и претерпевающую, между которыми он располагается и которые соединяет. Такова, повторю, естественная предрасположенность арабского языкового мышления.

Перейдем теперь на уровень теоретического мышления и рассмотрим, как мутазилиты определяли покой и движение.

Они придерживались атомистической концепции времени: время — это череда атомарных, недлящихся моментов. Поскольку каждый такой момент — атомарный, вполне естественно, что «внутри» этого точечного момента тело двигаться не может, — просто в силу неделимости момента. Покой определяется следующим образом. Если место, занимаемое телом в некий момент времени, совпадает с местом, которое оно занимало в предшествующий момент времени, то тело находится в покое. Движение же определяется так: если место, занимаемое телом в некий момент времени, не совпадает с местом, которое оно занимало в предшествующий момент времени, то… (и здесь я вынужден перейти на арабский язык, чтобы закончить фразу) …то алджисм мутах?аррик.

Мы сталкиваемся с тем же случаем абсолютной непереводимости, что был рассмотрен в первом примере. Алджисм по-арабски — «тело», и этот перевод не вызывает трудностей; проблема со вторым словом. Мутах?аррик — имя действователя для глагола тах?аррака «двигаться». Первый пример уже показал, что арабское имя действователя непереводимо на русский язык. В первом случае, однако, еще можно было «запереть» эту непереводимость в сфере языка, где она установлена твердо, и спорить о том, действительно ли «реальная ситуация» в «реальном мире» одна и та же для носителей русского и арабского языкового сознания. Рассматриваемый пример окончательно отнимает роскошь наивной веры в «одинаковость» и «тожесть» ситуации. Чем является движение — отношением между телами, как то предполагает субстанциальная картина мира, или процессом, как то видится в процессуальной картине мира? Чем являются время и пространство? Что, если Кант прав, и «реальный мир» — лишь набор «данных», упорядоченный нашим сознанием в априорной пространственно-временной матрице? Мы рассматриваем временной аспект движения; можно, взяв для примера «Ахиллеса и черепаху» и соответствующие построения мутазилитов, рассмотреть и пространственный, — результат будет тот же. Наше рассуждение открывает удивительную вещь: если априорная пространственно-временная матрица может быть устроена по-разному, то и «реальный мир» будет устроен по-разному для носителей сознания с различной архитектоникой. Что значит «по-разному» — к этому мы прикасаемся в рассматриваемых примерах.

Рассмотрим это подробно. Несовпадение положений тела в два последовательные момента времени, говорят арабские мыслители, означает, что тело является мутах?аррик. Как перевести слово мутах?аррик? Это — имя действователя, не имеющее семантики времени, однако в русском придется выбрать один из нескольких вариантов: «двигающееся» или «двигавшееся», «передвигающееся» или «передвинувшееся». В любом случае получаем нелепицу. Если сказать «тело двигающееся», то как же оно может быть двигающимся, если мы имеем дело либо с моментом-1, либо с моментом-2, а ни в один из них тело не может двигаться, поскольку эти моменты атомарные? То же касается двух следующих вариантов, «двигавшееся» и «передвигающееся». Но и последний вариант, «передвинувшееся», ничуть не лучше: если тело является передвинувшимся, значит, оно было двигающимся, иначе быть не может, и мы опять возвращаемся к первым трем вариантам.

В чем суть затруднения, с которым мы сталкиваемся в данном случае?

На языковом уровне оно заключается в том, что в русском мы обязаны выбрать одну из форм причастия совершенного или несовершенного вида, настоящего или прошедшего времени, причем любая из них будет указывать на время, тогда как в арабском отсутствует семантика времени. Арабская и русская фразы фиксируют разную семантическую реальность. Это — та же самая трудность, с которой мы имели дело в первом примере. Однако там оставалась возможность фактически игнорировать ее, объявив фактом языка, но не действительности, и считать, что реальная ситуация «стояния на трибуне» человека, который по-русски описывает эту ситуацию словами «я стоящий», а по-арабски — ’ана? ва?к?иф, — это одна и та же ситуация. Такую веру невозможно сохранить в рассматриваемом случае, поскольку мы не знаем, как «на самом деле» устроено движение, время, пространство. Мы, следовательно, не можем a priori утверждать, что нелепица русских переводов, абсолютно непреодолимая, свидетельствует о нелепице той концептуализации движения, которую нам предлагают арабские мыслители. Ведь эта нелепица сигнализирует лишь о том, что арабское и русское языковое мышление устроено несовместимым образом в том, что касается отображения движения и связанной с этим концептуализацией времени и пространства. Эта несовместимость сама по себе не означает ни того, что лишь одна из двух концепций должна оказаться «правильной», ни того, что «правильна» именно наша. Такие утверждения были бы догматическими, основанными на слепой вере.

Назрела необходимость рассмотреть наши затруднения на уровне теоретического мышления. Здесь сложность заключается в том, что мы не мыслим процессуальность так, как то предполагает арабское теоретическое мышление. Процесс объединяет действующее и претерпевающее, но не включает их внутрь себя: процесс говорения, например, не заключает внутри себя говорящего и проговариваемое, но скорее является чем-то третьим для этих двух, что позволяет связать их. Так и данном случае. Два момента времени, следующие один за другим, надо мыслить по аналогии с действующим и претерпевающим, а движение — как процесс, который соединяет эти моменты времени, но является чем-то третьим, что не включает их в себя. Движение тогда совершается вне времени — вот тот принципиальный вывод, который был недоступен нам, пока мы, оставаясь в рамках привычной субстанциальной картины мира, не вникли в устройство арабского процессуального мышления. Если так, если движение, соединяющее атомарные (статические) моменты времени, располагается вне их, то понятно, почему и как тело может быть не двигающимся ни в один из моментов времени, но двигающимся, если взять сопряженную пару таких моментов; понятно также, почему движение и покой существуют только для пары сопряженных моментов времени, но никогда — для единичного момента или двух несопряженных моментов времени (например, начала и конца некоторой последовательности моментов, которые — начало и конец — нельзя сопрячь непосредственно).

Как именно устроено время? Как именно устроено движение? Верна ли та концептуализация движения, которую мы имеем в субстанциальной картине мира, или, напротив, та, которую предлагает процессуальная картина мира? Мы не знаем ответов на эти вопросы. Та абсолютная непереводимость, которую мы открыли на языковом уровне в первом примере, заявила о себе здесь как непереводимость теоретических построений и концептуализаций, касающихся принципиального устройства внешнего, объективного мира. В силу установленной непереводимости мы не можем оценить правильность другой концептуализации (субстанциальной либо процессуальной), пока остаемся в рамках данной, и в то же время не можем встать «над» ними, поскольку границы этих картин мира и являются границами нашего мышления, субстанциального либо процессуального.

Перейдем к третьему примеру, затрагивающему третий аспект рассуждения. Культура представляет собой целостность, а ее стержень задан как тот или иной тип мышления. Здесь нет возможности доказывать или разворачивать этот общий тезис. Мы лишь рассмотрим единичный пример, который, на мой взгляд, хорошо дает понять, о чем идет речь и что подразумевается в данном случае под контрастом культур.

Этика — это особая сфера, где теоретическое и практическое сходятся в нерасторжимом единстве: моральная философия ценна в первую очередь, если не исключительно, своим применением на практике. Арабо-мусульманская культура интересна тем, что в ней, с одной стороны, были развиты собственные этические учения, которые можно объединить под названием «мусульманская этика», а с другой, имели хождение воспринятые и обработанные античные этические теории. Мусульманская этика опирается на собственную нормативную базу, решает проблемы, вытекающие из размышления над основоположениями исламской доктрины, и имеет прямой выход в практику воспитания,

взаимодействует с юридической сферой и т.д.; этика, зависимая от античности, опиралась на тексты античных авторов, прежде всего Аристотеля и Платона, и была ограничена почти исключительно школой фальсафа. Мусульманская и воспринятая античная этика сосуществовали в классической арабо-мусульманской культуре на протяжении нескольких веков. Я утверждаю, что они представляют собой два различных типа этических учений, опирающихся соответственно на процессуальное и субстанциальное понимание как предмета этики, так и ее архитектоники.

Соотношение между ними хорошо выражается через сопоставление их центральных понятий. Для мусульманской этики основным служит понятие их?са?н «доброделание», тогда как для воспроизводимых античных теорий таковым является понятие фад?и?ла «добродетель». Русский язык передает эти два совершенно разных арабских слова с помощью одних и тех же корневых понятий: «делание» и «добро», но удачно указывает в первом случае на процессуальный, а во втором — на субстанциальный аспект. В самом деле, для мусульманской этики главным является поступок, понимаемый как процесс перехода намерения в действие, которые (намерение и действие) выступают здесь в роли действующего и претерпевающего. Для античной этики в ее восприятии арабами главным служит понятие добродетели, то есть некоего качества характера, чего-то, что можно воспитывать и что противоположно пороку. «Добродетель» (фад?и?ла) вполне вписывается в субстанциальное видение мира, поскольку мыслима именно как субстанция, тогда как «доброделание» (их?са?н), будучи процессом, связывающим намерение и действие, требует процессуальной картины мира. Из этого вытекает соотношение между заимствованной античной этикой и собственной, мусульманской: античная этика не может, во-первых, вытеснить собственные, мусульманские этические взгляды, а во-вторых, не способна с ними продуктивно взаимодействовать в силу непереводимости субстанциального и процессуального типов мышления.

Подведем итог.

Вопрос, поставленный как тема данного доклада, получил положительный ответ. Более того, о непереводимости не только можно, но и нужно говорить строго. Только тогда мы действительно поймем, что архитектоника сознания может быть разной, и научимся работать с разными вариантами такой архитектоники, не считая лишь один из них единственно возможным.

На этом пути предстоит сделать многое, и здесь нас ждут интересные открытия. Возьмем хотя бы такое соображение. Абсолютная непереводимость между языками и типами мышления не может быть односторонней, она должна быть взаимной. Мы говорили о непереводимости арабского процессуального мышления средствами русского субстанциального. Но если это так, то должно быть верно и обратное: русское субстанциальное мышление окажется в чем-то непереводимым средствами арабского процессуального. Непереводимость результатов субстанциального мышления в пространстве процессуального также было бы очень интересно рассмотреть, начав хотя бы с непереводимости связки «есть», составляющей фундамент субстанциального мышления, на арабский язык. Этот языковой факт имеет вполне очевидный коррелят на уровне арабского теоретического мышления, которое расценивает «бытие» (фундаментальная для субстанциального мышления категория) иначе, нежели это делали греки, считая эту категорию и ее корреляты атрибутами вещи. В свою очередь, это имеет прямое отношение к устройству предикации в этих двух типах мышления. Непереводимость является строгой (или абсолютной) в том случае, если она может быть установлена как взаимная, причем на уровне не только языка, но и теоретического мышления.

Контрольные вопросы и задания:

1. Каким образом, по мнению автора, понятия переводимости/ непереводимости встраиваются в классическую философскую оппозицию «бытие-сознание»?
2. Почему естественные расхождения в структуре переводящих языков или, как их называет А.В. Смирнов, точки несоприкосновения не являются препятствием к принципиальной переводимости?
3. Прав ли автор, предполагая, что «ситуация» объективного мира не всегда однозначно фиксируется средствами того или другого языка, т.е. один и тот же фрагмент реальной действительности может иметь различную интерпретацию в зависимости от языка, на котором он выражается? Обоснуйте.
4. Чем обусловлена непереводимость анализируемой в статье фразы в языковой группе арабский ? русский/ английский? В чем состоит отличие арабского мышления от западного?
5. Непереводимость в силу различий типов мышления носит односторонний или двусторонний характер? Почему?
6. Каким образом автор отвечает на поставленный в заголовке вопрос?